Изучая заметки Грея, я понимаю, насколько его мозг отличается от моего. Меня называли методичной, что всегда подразумевает некую «тягомотность». Я же предпочитаю слово «организованность». Я очень структурный и дотошно организованный человек. Это распространяется и на мою жизнь. Я целеустремленна в своих планах, иногда в ущерб всему остальному, например, я совсем забросила социальную жизнь в погоне за местом в отделе тяжких преступлений.
Как только я осознала, что в ближайшее время домой не вернусь, моим первым шагом стала перестановка в спальне Катрионы. Люди подшучивали надо мной, говоря, что у меня ОКР, и это меня бесит, но только потому, что они превращают серьезный диагноз в шутку. Мне просто нравится порядок. Так мой мозг функционирует лучше всего. Видя беспорядок, я искренне недоумеваю, как в такой комнате можно расслабиться.
Как уже упоминал Грей, я веду дневник дела. Не то чтобы я была на этом помешана, но мне нравится упорядочивать мысли. Я записываю всё, и когда обдумываю теорию, завожу новую страницу и переписываю улики в зависимости от того, подтверждают они эту теорию или опровергают.
Мозг Грея работает иначе. Мне следовало это понять. Я видела, как он неистово что-то строчит. Со стороны это выглядит как безумные каракули, но когда я видела его почерк — он завидно идеален. Это, как я поняла, не столько личная черта, сколько продукт викторианского образования. В мире без компьютеров почерк обязан быть разборчивым. Мой — средний по меркам двадцать первого века, но для него это сущие каракули.
Несмотря на идеальную каллиграфию, его заметки… Что ж, требуется время, чтобы их расшифровать, а когда это удается, я чувствую одновременно недоумение и легкую зависть. Это напоминает мне мой единственный университетский курс математики. Профессор исписывал старомодную доску цифрами и уравнениями, которые мой мозг с трудом переваривал, потому что это больше походило на современное искусство, чем на математику.
Страницы Грея испещрены записями: горизонтальными, вертикальными, диагональными, и все они соединены стрелками, на которых тоже что-то написано, а некоторые линии безжалостно зачеркнуты. Начав читать, я понимаю, что он делает. Он берет данные, связывает фрагменты между собой, строит догадки о других связях и отметает те, что кажутся неправдоподобными. Это хаотично, но блестяще. И зависть исходит от той моей части, которую задевает ярлык «методичности», от той части, которой кажется, что мой интеллект — самого заурядного толка, где «отлично» означает, что я вкалывала как проклятая, в то время как людям вроде Грея нужно приложить усилия, чтобы не получить высший балл.
Мы обсуждаем его выводы, и это заставляет меня чувствовать себя немного лучше, потому что он явно ценит мое мнение, да и в итоге он не нашел ничего такого, чего бы не было в моих гораздо более приземленных записях.
Очевидной связи между жертвами нет, если не считать того, что все они, похоже, были паршивыми мужьями. Это, к сожалению, приводит нас к тому, чего нам так не хотелось признавать: жены отравили своих мужей, получив яд у одного и того же третьего лица.
В само понятие «ядовитой сети» заложена идея о том, что женщины узнают об отравителе от общего знакомого. Это как сетовать, что твой парикмахер уходит на пенсию, и подруга советует тебе своего.
Это подразумевало бы, что леди Эннис Лесли знала либо миссис Янг, либо миссис Бёрнс. Графиня, знакомая с женой могильщика или женой мутного коммивояжера. В современном мире это не было бы чем-то неправдоподобным, хотя, скорее всего, это были бы деловые отношения — одна из молодых женщин могла быть маникюршей Эннис или её уборщицей. Здесь эта концепция тоже применима, но между ними был бы буфер. Не маникюрша и не уборщица, а прачка или швея… к которой Эннис обращалась бы только через слуг. Кроме того, насколько удалось выяснить МакКриди, и миссис Янг, и миссис Бёрнс работали на дому. Да, мы знаем, что у миссис Янг было и другое занятие, но «натурщица» вряд ли могла свести её с Эннис.
Мы проводим два часа и выпиваем по два стакана виски, изучая записи Грея и строя теории. Вскоре под воздействием алкоголя и недосыпа мы уже не сидим на стульях. Не совсем понимаю, как это вышло, но к тому времени, как мы начинаем набрасывать версии, мы оба сидим на полу.
Сидим в высшей мере пристойно, стоит заметить. Пристойно по меркам двадцать первого века. Грей сидит, прислонившись спиной к книжному шкафу, одну длинную ногу вытянул, другую согнул, придерживая стакан виски на колене. Я устроилась по-турецки в другом углу.
Я слушаю, как Грей говорит, и смотрю на него; он жестикулирует так, как никогда не делает, если не увлечен темой целиком и полностью. Дело не только в руках. Он снял пиджак и ослабил галстук, волосы рассыпались по лбу, а вместе с тенью отросшей щетины он совсем не похож на викторианца. Он выглядит… Ну, он выглядит просто как парень. Как парень, который вместе со мной сбежал с официального мероприятия, скажем, с семейной свадьбы, и мы забились в угол, чтобы выпить и поболтать.
Грей меньше чем на год старше меня, о чем бывает трудно помнить, и не только потому, что я нахожусь в гораздо более молодом теле. Он кажется намного старше. Возможно, в нем говорит викторианец. Но также и груз ответственности — ведь на него возложили роль патриарха еще до того, как ему исполнилось тридцать.
Его брат самоустранился, и хотя миссис Грей — безусловная матриарх в семье, чей авторитет выше авторитета Грея, для внешнего мира именно Грей — главный. Он несет ответственность за мать, за Айлу, возможно, теперь даже за Эннис, когда её муж мертв. Это значит, что он не может позволить себе быть молодым, но здесь, в этот момент, он активно жестикулирует и объясняет какую-то научную концепцию, от которой мой нетрезвый мозг идет кругом.
Когда он спрашивает: «Каково это?», мне приходится прокрутить в голове последние несколько фраз, уверенная, что я что-то упустила.
— Каково… что именно?
— Быть… — Он указывает на меня.
— Женщиной?
— Нет, нет. Быть в чужом теле. Я постоянно об этом думаю. Это ведь не ваше тело, и это должно быть крайне дезориентирующим опытом.
— Дезориентирующим. — Я задумываюсь. — Это идеальное слово.
— Ведь это не просто другое лицо в зеркале, это движение в теле, которое вам не принадлежит, которое не должно ощущаться вашим собственным. — Он подтягивает ноги, садясь по-турецки, и подается вперед. — Я полагаю, оно совсем не похоже на ваше прежнее?
— Совсем не похоже.
— В чем отличия?
— Хм. Ну, во-первых, я на несколько дюймов выше.
— И…?
Я прихлебываю виски.
— Вес у меня примерно такой же, но во мне больше мышц, чем изгибов. Я спортивного телосложения.
— Катриона — нет.
— Нет, но у неё есть та сила, порожденная трудом и повседневным бытом, к которой я не привыкла.
— Значит, вы выше и суше. А остальное? Каково это — не видеть в зеркале собственного лица?
— Дезориентирующее? — Я улыбаюсь. — Это как носить костюм. Здесь люди когда-нибудь их надевают? Ну, за пределами театра?
— Бывают балы-маскарады, но они не совсем в моде.
— А у вас есть Хэллоуин? Я знаю, что традиция «кошелёк или жизнь» в основном североамериканская, но не уверена насчет самого праздника. Вы празднуете что-нибудь тридцать первого октября?
— Есть Самайн, хотя на него смотрят неодобрительно.
— Ладно, так вот, в Северной Америке Самайн превратился в Хэллоуин. Дети наряжаются в костюмы. Иногда это принцессы или супергерои, но традиционно — всякая жуть. Поверьте, я обожала жуть. Ведьмы. Скелеты. Мрачный Жнец.
— Memento mori.
Я киваю.
— Признание того, что все мы когда-нибудь умрем. Корни праздника — в язычестве и почитании мертвых. Вам это, наверное, кажется очень странным: маленькие дети ходят от двери к двери и получают сладости за то, что нарядились ведьмами и призраками.
— Сладости?
— Стучишь в дверь и говоришь: «Кошелёк или жизнь». Ты угрожаешь им каверзой, если они не дадут тебе угощение, но никаких каверз нет. Только конфеты — сладости.
— Кондитерские изделия?
Я ухмыляюсь.
— Я так и знала, что эта часть вам понравится.
— Я не слишком большой любитель конфет как таковых, предпочитаю выпечку и печенье, но, полагаю, я мог бы сделать исключение ради целой тарелки угощений.
— Тарелки? Берите выше — целого мешка.
— Звучит совершенно восхитительно.
— Так и есть. — Я отпиваю виски. — Вот на что это похоже. Будто я надела маску викторианской горничной. Только я не могу её снять. И это…
— Дезориентирующее.
— Ага.
— А если бы вы могли снять маску? Что под ней?
— Я.
— А именно?
Я жму плечами.
— Волосы темнее. Короче — до плеч. Зеленые глаза. Лицо поуже. Зубы ровнее — Катриона, без обид.
Он наклоняет голову и щурится, будто пытается это представить.
— Белая кожа? — спрашивает он.
Я кривлюсь.
— Простите, забыла упомянуть. Да, я белая. В мое время, в моей части света мы склонны принимать это за вариант по умолчанию, пока не сказано иное, мы предполагаем белого человека, и это паршиво.
— В остальном жизнь для того, кто не является белым в преимущественно белой стране, стала лучше?
— Мне, как белому человеку, трудно на это ответить. Вы врач, что для вас здесь необычно. В Канаде мы бы и глазом не моргнули. Но у вас всё равно находились бы новые пациенты, которые спрашивали бы, откуда вы приехали, и ожидали бы от вас акцента.
— Ничего нового, значит.
— Легкость передвижения стерла границы, они стали более текучими, и это продолжается достаточно долго, чтобы никто не смел предполагать, будто цветной человек родился не в Канаде, но это всё еще…
Раздается громкий стук, заставляющий нас обоих вздрогнуть. Я порываюсь вскочить со стаканом в руке, но в этой одежде и из положения сидя на полу это не так-то просто. Я ставлю стакан, и Грей протягивает руку, помогая мне подняться. Снова стук, теперь ясно — бьют в парадную дверь.
Я тянусь проверить часы. В последнее время я наловчилась это делать, но сонный мозг забывает об изменениях, пока я не вижу чужое запястье, и мой взгляд перемещается на часы на полке.
— Уже третий час, — говорю я. — Кого это принесло в такое время?
— Кого-то в костюме, кто ищет угощения и угрожает каверзой?
— Пожалуй, это лучший из вариантов для такого часа, не так ли?
— Нет, — говорит он, проходя мимо меня в коридор. — В такие часы к нам иногда заглядывают потенциальные клиенты, если кто-то из членов семьи скончался ночью.
— Мне открыть? — спрашиваю я, поправляя платье на ходу. — Как-никак я горничная.
Он отмахивается и распахивает дверь: на пороге стоит подросток в кепке, с острым взглядом и кожей чуть темнее, чем у Грея.
— У меня послание для вашего хозяина, — говорит мальчик с английским акцентом.
— Для доктора Грея? — спокойно уточняет Грей, без тени раздражения.
— Да.
— Это я.
Мальчишка колеблется. Его взгляд ползает вверх-вниз по Грею, который просто ждет, давая парню время проанализировать ситуацию.
— Вы — доктор Дункан Грей? — спрашивает он наконец.
В его голосе нет недоверия. Это вопрос, возможно, немного настороженный, будто он боится подвоха.
— Да, — отвечает Грей. — Чем могу помочь?
— Вам нужно пойти со мной. Вам и вашей помощнице.
— То есть мисс Митчелл.
Мальчик впервые замечает меня, и его реакция столь же осторожна. Я похожа на его представление о помощнице врача не больше, чем Грей на его представление о враче.
— Полагаю, — произносит Грей, — раз вы зовете нас обоих, дело касается расследования, а не похоронных услуг, и в этом качестве мисс Митчелл — моя ученица и ассистентка.
— Как скажете, хозяин.
Я знаю, о чем думает парень — о чем думает большинство людей, когда Грей заявляет, что симпатичная девчонка-подросток — его «ассистентка».
— Она моя помощница, — чеканит Грей. — Подразумевать иное — значит предполагать, что ей не хватает каких-то качеств, которые делают её достойной этой должности. Это всё равно что предполагать, будто мне не хватает каких-то качеств, которые делают меня достойным моей.
Мальчик лишь задумчиво поджимает губы, а затем говорит:
— Справедливо. Ладно тогда. Берите её с собой.
— Благодарю, — сухо роняет Грей. — Но никто из нас никуда не пойдет посреди ночи без подробностей.
— Это еще почему? Джек говорит, вы за себя постоять умеете.
— К кому мы идем? — спрашиваю я.
— Вам дарована аудиенция у королевы, — заявляет он. — И я не про ту, что в Баки-Паласе.
— Королева Маб, — констатирую я.
— Единственная, кто имеет вес в этих краях.
Грей кивает.
— Подожди здесь, пока мы соберемся.
